«Ельцин меня позвал в гости». Андрей Макаревич о российских президентах, советской цензуре и песнях
Карантин, вызванный эпидемией коронавируса, прервал юбилейный тур «Машины времени», отмечавшей концертами в России и Украине 50-летие своего создания. Легендарная история «Машины» и ее лидера Андрея Макаревича — как подпольная группа, игравшая рок-н-ролл в советском мире ВИА, стала популярной и тем заставила власти признать ее — это, помимо великой музыкальной истории, еще и история об отношениях рок-музыканта с миром, властями, политикой, пишет «Радио Свобода».
— У вас есть три песни с повторяющимся сюжетом. В них два героя — один смелый, безбашенный, склонный к риску, а второй — осторожный. Один идет напролом, «не зная броду, туда, где мрак и не видать ни зги» — и умирает, а второй возвращается, он «не утонул и шеи не сломал», его награждают. Один «все спалил за час», а второй экономил энергию. Один — «машинист», другой — «пассажир». Кажется, выбор совершить какое-то безумство или вести себя осмотрительно для вас всегда был важной темой.
— Потому что такой путь мне симпатичней, безусловно.
— Какой?
— А непонятно разве?
— Вы симпатизировали безбашенному?
— Безбашенный — очень неточное слово. Безбашенный — это идиот. Я симпатизировал человеку, который добивается своего, который продолжает делать то, что считает нужным, несмотря на обстоятельства, чем я, собственно, всю жизнь и занимался.
— Я всю неделю читала ваши воспоминания, интервью — и поражалась тому, как же вам фантастически повезло. Вам 25 лет, у вас 20 концертов в месяц по всей стране, на стадионах. Вы занимаетесь любимым делом, получаете за это деньги. Вы осознавали, какое счастье на вас свалилось?
— Конечно, понимал, я и сейчас это понимаю. Но не так все было сладко и безоблачно, на самом деле. Просто, когда тебе 25 лет, то ты вообще все значительно позитивнее и легкомысленнее воспринимаешь, чем через 50 лет после этого.
— Если на это посмотреть сейчас, через 50 лет, у вас есть какое-то объяснение этому везению? В одной песне вы сами называете везение ремеслом: «Мне всегда во все года с конем везло/Но везенье — непростое ремесло».
— Это для рифмы, мой друг. Везение — это, конечно, не ремесло, это то, что тебе дано свыше. Везению нет объяснения — это иррациональная вещь. Это когда несколько разных обстоятельств, причин сходятся случайно в одном месте и в одно время.
— Каких, в вашем случае?
— Во-первых, прекрасные родители. Мой папа нас поддерживал и все свои деньги в загранкомандировках тратил исключительно на мои заказы, какие-то струны, динамики. Спасибо ему огромное. Во-вторых, был тот самый момент, когда такая группа должна была возникнуть. Потому что, как говорил Владимир Ильич Ленин, созрела историческая необходимость, все обстоятельства вокруг этому способствовали. Появились, прорвалась как-то эта музыка к нам сюда, английская, американская. У меня были волосы кучерявые, я дико переживал, потому что у битлов они были гладкие. Я их и мылил, и шапочку резиновую надевал на ночь, но битловской прически все равно не получалось. Появились какие-то хиппи наши местные, на смену стилягам пришли. Советская власть не очень понимала, что со всем этим делать, потому что это было неуправляемое, стихийное. Вдруг это все разрослось, как грибы.
— Но почему именно ваша группа стала самой популярной?
— Да кто же его знает, ангел мой. Так вышло.
— Может быть, с вашей стороны были все же какие-то усилия?
— Конечно, были. Другое дело, что не мы одни эти усилия прилагали. В одной Москве было групп шестьсот, наверное, находящихся под более-менее бдительным оком работников органов внутренней секреции. Мы были самой молодой и ни черта не умели. Были люди, которые играли и пели значительно лучше нас. Но вот Всевышний так распорядился.
— А вы были такие же хиппари, как и все остальные?
— Я не мог быть настоящим хиппарем, потому что учился в институте. Потом меня выгнали, я работал, а вечером учился, чтобы не посадили как тунеядца. У меня просто не было времени на то, чтобы быть хиппарем, но духовно я, конечно, им сочувствовал. Идешь на стрит, на Бродвей, встречаешь людей из системы, общаешься. У кого-то новый диск, скинулись, пошли, купили бутылку, сели в скверике, потом к кому-то поехали слушать. Духовность.
— И из этой жизни вдруг раз — и стадионы.
— Нет, не вдруг, не в один день. Группа играла, мы все время тратили на самом деле на репетиции. Выпиливали какие-то колонки, паяли провода, потому что взять это все было негде — это было общепланетарное бедствие. Я с изумлением недавно прочитал, что и в Англии была такая же история у «Роллинг стоунз», например. Просто у них лет на пять раньше. И все происходило очень постепенно. Года через три-четыре после нашего самообразования нам наконец удалось скопить деньги на приличный австрийский микрофон, до этого были микрофоны, через которые в трамваях остановки объявляют. А тут вдруг все услышали наконец, что мы поем на русском языке, до этого мы одни об этом знали, потому что до слушателя это не долетало. Это уже многих удивило, потому что на русском пели немногие.
— А как вообще решили петь по-русски?
— Я в какой-то момент почувствовал, что глупо писать песни на английском, если мы живем здесь. Начал-то я с этого, но это была такая битловская компиляция, конечно, страшно смешно. Еще можно к области везения отнести то, что Сережа Кавагоэ, наш музыкант, у него был папа настоящий японец, он периодически ездил туда, у нас была уже японская электрогитара, японская бас-гитара, потом появился орган, усилитель, один, правда. Для Москвы это было что-то невиданное, ни у кого такого не было.
— Как вы руководили группой? Какой у вас стиль руководства?
— Мы, будучи битловскими фанатами, абсолютно интуитивно, совершенно не зная, воссоздали их систему работы. Я потом, когда прочитал, как это у них было организовано, я поразился, насколько это было то же самое. Все члены группы имеют равное право голоса, когда мы делаем какую-то песню. Существует право вето. То есть если одному не нравится, а трем нравится, то он может сказать — нет. И пока это не понравится всем, песня не будет доделана.
— А деньги как делили?
— Мы их не делили, мы их собирали в коробочку, потому что надо было делать аппарат.
— А сейчас?
— Сейчас у нас все получают равную долю в команде.
— Все-таки вы же звезда, можете требовать больше.
— Нет, все звезды.
— Вы нас предупредили, что страшно не любите опозданий — ни своих, ни чужих. А как с музыкантами решали эту проблему? Они все были пунктуальные?
— Не всегда. Приходилось и штрафовать, конечно. Но патологические разгильдяи в нашу команду просто не вписывались.
— Когда вы решили выйти на большую эстраду, все были за?
— К 1979 году уже стало совершенно понятно, что в подполье существовать невозможно. Известность росла, а мы были зажаты в рамках каких-то общежитий, милиция за нами гонялась, ОБХСС, кагэбэшники наблюдали и настоятельно рекомендовали как-то определиться со своей позицией: или давайте уезжайте уже, или давайте, как все советские вокально-инструментальные ансамбли [работайте], если вы любите эту музыку. Ну, а как я мог уехать, если у меня отец работает в торговой палате, преподает в архитектурном институте? Мать пишет докторскую диссертацию по микробиологии. Я прекрасно себе представлял, что с ними будет на следующий день после моего отъезда. Как я мог так поступить вообще? Надо было пожить в нашей шкуре в этом подполье, чтобы понимать, что оно собой представляло. Когда ты выходишь на сцену и в двадцатый раз видишь одни и те же лица в зале. И понимаешь, что публика все твои песни знает наизусть.
— Это же приятно.
— Это может быть приятно один раз, но второй раз уже не очень. Дело в том, что система распространения билетов на эти подпольные концерты предполагала распространение по своим знакомым. Этот своим, этот своим, а этот своим. Система «звездочка». Поэтому одни и те же люди попадали на концерты постоянно, другие просто не могли туда попасть, потому что система незнакомых и ненадежных людей в свой круг не пускала. А вдруг это менты?
— И как вы вышли из подполья?
— В 1979 году один из наших кураторов — спасибо ему, кстати — помог нам устроиться в театр. Мы стали музыкальным ансамблем театра, то есть превратились в профессиональных артистов — это снимало массу проблем. А потом мы попали в Росконцерт, который был совершенно счастлив, потому что даже в советское время это была абсолютно коммерческая организация, у которой был финансовый план зарабатывания на концертах. Эти деньги шли на содержание оркестров, на премии работникам Министерства культуры и так далее. Поэтому они были, конечно, очень заинтересованы в какой-то команде, которая может собирать стадионы. Они нас защищали, как могли, хотя давили нас по-страшному, все время назначались худсоветы, все время запрещалось то то, то это, снимали с гастролей, мы сидели месяц на репетиционном периоде. Но, уже зная, что мы им очень нужны, через месяц показывали ту же самую программу и ехали дальше. В общем, жили весело.
— Как к этому отнеслись те хиппари, с которыми вы дружили?
— По-разному. Леваки какие-то начали вопить, что мы вообще предатели, ушли на советскую эстраду вместо того, чтобы остаться в подполье. Меня это удивляло, потому что, на мой взгляд, неважно, где ты поешь, важно, что ты поешь. Каждый художник хочет, чтобы его увидели и услышали. А уж тем более рок-н-ролл, который просто требует отдачи, требует аудитории. Когда «Роллинг Стоунз» оказались на студии впервые, они за два часа не смогли ни одной ноты записать, потому что вдруг оказались в пустой комнате. Они так привыкли к контакту с залом, к реакции, что не могли играть. Я понимал, что интерес к команде огромный, у всех дома крутятся эти бобины ужасного качества, а как мы выглядим, никто не знает, нас никто не видел. Ходили легенды, мифотворчество было. Хотелось как-то это прекратить, если столько народа это любит, а мы не можем для них сыграть — это ужасно. Так что просто наша аудитория стала больше, и ничего плохого мы в этом не видели.
— Была какая-то граница, когда вы себе говорили: если меня попытаются заставить сделать это, то я уйду из Росконцерта?
— Конечно. Если бы нас заставили петь Пахмутову и Добронравова вместо наших песен, то это было каким-то предательством, безусловно. Но этого не произошло, хотя [они] пытались, мы все равно продолжали петь свои песни. Мы прекрасно отдавали себе отчет в каждом нашем телодвижении, проявляли жуткое упорство. При Черненко был выпущен указ, что вокально-инструментальные ансамбли имеют право исполнять не более 13 процентов собственных произведений, а все остальное должны быть песни Союза композиторов. Был назначен всесоюзный смотр этих ансамблей. Меня вызвали к Кадыкину, директору Росконцерта, он сказал: «Андрей, я тебя прошу, там надо две обязательных песни исполнить на прослушивании. Придет комиссия, в пустом зале. Я тебе обещаю, что больше нигде и никогда тебе их исполнять не придется, но давай мы от этих идиотов отмажемся, и все». Произведения были такие — это была обязательная к исполнению всем «Если бы парни всей земли» и Тухманова «День без выстрела на земле». Из «Если бы парни всей земли» мы сделали инструментальную джазовую пьесу, что сильно облегчало нашу задачу, а Тухманова, наоборот, мы спели акапелльно на три голоса без инструментов, получился хоральчик очень симпатичный. И действительно от нас отстали. Мы каким-то были исключением.
— И такими хитростями все решалось?
— Я не знаю, хитрости или нет, потому что мы все равно продолжали делать то, что считали нужным. Я ничего не добивался, у меня было и остается непреодолимое желание заниматься тем, что ты любишь, что еще важнее — не заниматься тем, что ты не любишь. Вот это удавалось, и то, и другое.
— Родители говорили, что вы играете с огнем?
— Папа был на моей стороне всегда. А мама была несколько наивный человек. Она всерьез думала, что если уберу из репертуара две песни, то все будет хорошо, от нас отстанут, забросают нас цветами. Она не понимала, что дело не в этих двух песнях, что тут же найдут еще две песни, к которым можно придраться, а потом еще две. Потом окажется, что к каждой можно придраться, было бы желание.
— А вам говорили убрать две песни?
— Конечно.
— А вы убирали?
— Не убирали. Обещали убрать и не убирали.
— А потом?
— Потом что-то происходило. Мы же не одни у них были на шее. Как-то удавалось существовать.
— Вы ездили по всему Союзу. Вы чувствовали контакт с большой страной, которая чем-то живет, чего-то хочет?
— Нет. Ты приезжаешь в город, прячешься в гостинице от поклонников, поклонниц и прочего. Потом ты едешь во Дворец спорта, который окружен двойным кольцом милиционеров, потому что народ туда ломится, настраиваешь звук, играешь два концерта, потом едешь в гостиницу, в которой уже закрыты все буфеты, достаешь из чемоданчика плитку, варишь «суп-письмо», достаешь бутылку, которую купили днем, — сидим, слушаем музыку, разговариваем до утра. На следующий день все повторяется. Никаких контактов с народом у меня не происходило.
— Самая популярная группа, и при этом вы жили в своем маленьком мире музыки, совсем вне политики. Политика вас тогда вообще не интересовала? Брежнев, диссиденты, Афганистан?
— Она меня и сейчас не интересует. Я считаю, что в мире есть гораздо более интересные вещи. Мы все больные из-за этой политики, у всех головы кривые стали. Причем это было и раньше. В песне «Марионетки» в 1973 году все искали политический подтекст — и власти, и те, кто слушали. Это про съезд партии или про съезд комсомола? Я говорил: ребята, это про вас, про каждого из вас. Песня не политическая, а человеческая, модель человеческой жизни, а не съезда какой-то сраной партии, которая мне по барабану. Но убедить невозможно. Мы тогда были настолько погружены сами в себя, нас интересовала музыка, которую мы любили и делали, ничего больше. Где-то там была политика, где-то происходил Афганистан, как-то это висело, конечно, тучей неприятной. Мы это, конечно, не одобряли, но все это было за какой-то стенкой, которую мы сами себе построили.
— Как получилось, что вы принципиально вне политики и при этом были если не дружны, то лично знакомы со всеми российскими президентами? Вы как-то шли навстречу этой дружбе?
— Давайте спросим у них. Потому что не мое было стремление, так получилось.
— Но вы никогда не сопротивлялись?
— Почему я должен сопротивляться? Президент твоей страны просит тебя о встрече, ты, что, должен сказать: отойди от меня, сатана?
— Они вас звали?
— Где-то встречались, звали. Ельцин меня позвал в гости, например, уже после того, как ушел. Вдруг позвонил по телефону, позвал в гости на обед. Было очень красиво, мы с ним часа четыре проговорили.
— И что он за человек?
— Ельцин был крепкий дядька. Он по-настоящему хотел построить свободное государство, я это помню, что это у него было в приоритетах. К сожалению, выпивал крепко, и к сожалению, были люди, которые этим пользовались. Но я могу сказать, что, например, когда появилась программа «Куклы», он очень обижался на то, как его там изображали, но ему в голову не приходило ее запретить, например. Сейчас бы она даже не появилась.
С Путиным я очень мало общался. На концерте Пола Маккартни на Красной площади меня к нему посадили за соседний стол, особенно меня не спрашивая об этом. С Медведевым мы несколько раз встречались, потому что он проявлял инициативу в этом смысле.
— По большому счету, ваша жизнь с тех пор не то чтобы очень изменилась. Вы и тогда жили в своем мире, чуть больше было давление извне, но душой все равно жили в своем глубоководном мире красоты. И сейчас то же самое?
— Сейчас мир несколько расширился. Потому что я вообще занимаюсь массой других вещей еще. Я делаю программу в YouTube, я долгое время снимал фильмы про путешествия, объехал целый мир. Я снимал фильм про подводные миры. Помимо «Машины времени» у меня несколько совершенно разных музыкальных проектов. Еще мы спектакль играем иногда. Еще у меня постоянно идут выставки, я стараюсь находить время для графики, для рисования. Это, вообще говоря, моя профессия. У нас был прекрасный институт, нас там очень хорошо учили. Так что, конечно, сфера раздвинулась очень сильно.
— Вы один живете?
— Я женился недавно.
— А никто не знает об этом.
— Вот и слава богу. Я очень не люблю, когда начинают делать пиар из своей личной жизни.
— Удивительно счастливая у вас получилась судьба. Из ваших ровесников музыкантов кто-то спился, кто-то сторчался.
— Кто-то заболел и умер. Конечно, счастливая, кто же спорит. Свезло дураку.
— Когда вы ныряете, вам не страшно?
— Мне вообще не страшно.
— У вас не бывало такого, что вы сильно увлекались, пора выныривать, а вы ищете что-то, — и это стремно?
— Бывало всякое. Вообще говоря, разум терять не надо, под водой особенно. Над водой тоже не надо терять разума.