Ни поступка, ни искусства. Цели и средства перформанса в Аушвице
Около года назад двенадцать молодых режиссеров и художников — поляки, немец, белорусы — устроили перформанс. Они подошли к входу в концентрационный лагерь Аушвиц-Биркенау, занавесили лозунг Arbeit Macht Frei («Труд освобождает») баннером с надписью Love Macht Frei («Любовь освобождает»). Затем, раздевшись догола и сковав себя наручниками, встали на колени и проговорили текст антивоенного манифеста.
Еще они успели заколоть ягненка — и тут схватили их полицейские. Сковали уже самыми настоящими наручниками, затолкали в машины и увезли. В отделении полиции молодые люди провели несколько суток. По их словам обращались с ними жестоко — что с юношами, что с девушками. Впрочем, эта жестокость включалась в исходный план. Вот что писали участники акции в своем манифесте: «Действия охраны и полиции — это продолжение продуманного нами плана. Так же, как участники были закованы в наручники, так и граждане должны сковывать насильственные действия своего правительства, запрещая применение насилия и политику крови… Использование музея было обязательным для нас элементом, так как откуда как не из самого страшного места на нашей планете…, должен был вырваться голос, просящий прекратить лить кровь».
Режиссер перформанса Никита Володько отказался от адвоката и решил защищаться сам. Главный посыл его речи сводился к следующему: мы не раскаиваемся, поскольку целью акции было привлечение внимания к теме войны. «Мы хотели показать, что концлагеря ничему нас не научили, раз мы вмешиваемся не в свои конфликты. Афганистан, Чечня, Ирак — мы постоянно кого-то убиваем… Во время Второй мировой войны никто не обращал внимания на геноцид евреев — точно так же и сегодня мало говорят о том, сколько людей гибнет в Сирии. Я сам еврей. Мои родственники умирали во время Холокоста, так что я знаю, о чем говорю», — сказал он в интервью «Радио Свобода».
Несколько дней назад назад суд Освенцима приговорил белорусов Никиту Володько и Адама Беляцкого к тюрьме: первый получил 1 год и 2 месяца тюрьмы, второй — полтора года лишения свободы и штраф в размере двух тысяч злотых. Остальные участники получили штрафы в размере 10 тысяч злотых и ограничение свободы на 1 год. Какие общественные санкции последуют далее — можно лишь догадываться: так, в одном из интервью Никита Володько говорит об отказе польского театра от его спектакля и о возможном запрете на профессию.
Задаю себе два вопроса: нравится ли мне то, что сделали у ворот Освенцима молодые режиссеры и художники? Нет. Нравится ли мне вынесенный приговор? Тоже нет.
Сперва об акции. Перформансы — практика искусства. Именно поэтому возникают вопросы, уместные для любого художественного произведения: где, зачем и как? На последние вопросы участники акции отвечают: искусство должно будить людей, а значит, может быть и злым: зарезанная овца — как раз из этой серии.
Да, мы все знаем, убиенный агнец — библейский символ (многократно использованный и оттого ставший таким ходульным, что может сам по себе испортить любой спектакль). Да, в любом ресторане можно заказать блюдо из ягненка, так что одним больше, одним меньше, какая разница (так рассуждают перформеры). И потом, кровь - всегда действенный образ. Это не могло не вызвать шока у посетителей музея. Значит, цель достигнута? Не думаю. Посмотрев видеокадры, но не прочитав предварительно манифеста, не понимаешь, что все это значит и зачем? Названия городов на обнаженных телах, обрывочные фразы, наручники — все это не выглядит произведением искусства ни для ошеломленных посетителей, ни для тех, кто смотрит ролики. Текст искусства самодостаточен: его не нужно объяснять защитной речью. Он должен порождать разные интерпретации, но каждая из них должна иметь отправную смысловую точку. А тут, вроде, и читают манифест вслух, и названия городов на телах записаны, но кто обратит на это внимание в сутолоке, в шоке от «обнаженки» в столь неподходящем месте, а потом — и от крови ягненка?
Художественное действо должно быть выверено, прицельно, «сделано»: не просто разделись, покричали, заклали овцу. В нем должна быть точность режиссуры, мизансцена, пластика. А если учесть, что перформанс был задуман с чертами хэппенинга (т.е., с включением сторонних людей — охраны, зрителей, полиции), то следовало максимально отточить высказывание. Соглашусь с художником и перформером Михаилом Гулиным: «Приковать себя наручниками голыми — это уже к перформативной практике не отнесёшь. Таких ошибок в современном мире уже не простят. Закончились времена свободных художественных практик, когда ты мог сказать „Я художник“, и многие вещи тебе могли бы простить… Бороться против войны в Освенциме тоже странно»
Вот тут-то встает вопрос: «почему именно здесь?». И Никита Володько отвечает: Аушвиц, мол, был выбран как самый страшный памятник минувшей мировой войны. И вновь трактовка хромает — теперь уж в моральном смысле. Как бы сами перформеры и их близкие, отнеслись к подобному «мероприятию» в Хатыни, в Тростенце, в Куропатах? Мне кажется, плохо. В голову не пришло бы, потому что это не общие, а свои места памяти. А еще из-за нашей, еще менее покладистой, нежели польская, милиции. Перформеры явно не ожидали от поляков столь суровых санкций. Потому Никита Володько называет и белорусов, и поляков «папуасами», не достигшими понимания западных свобод.
Никита не знает, какие санкции последовали бы за такое в США, в Швеции или в Германии. Такие же. А может, и хуже.
Что мы видим в Аушвице? Страшные фотографии. Жуткие артефакты. Печи крематориев, газовые камеры, горы обуви, чемоданов, протезов, игрушек… Ужасает не только понимание, что за каждой парой сандаликов - ребенок, но и размах, бюрократизм, рачительный подсчет всего, что можно отнять у человека перед тем, как отправить его на убой, да-да, как того самого библейского агнца. С этим чудовищным прозрением выходишь из Аушвица — и видишь полтора десятка оголенных людей (в отличие от нагих тел на фото в мемориале — вполне здоровых, крепких и красивых), выкрикивающих непонятное, добровольно надевающих наручники. Подействует ли после того — это зрелище? Вы серьезно так думаете? Это все равно, как в Хатынь принести ящик с тремя курами, раздеться догола и поджечь несчастных птиц, крича этом пацифистские слоганы. Пацифизм, кстати, не вяжется ни с убийством ягненка, ни с убийством даже курицы, сколько бы стейков и крылышек не подавали в ресторанах. Тут уж выбирать надо. Логика искусства иная, чем логика жизни, но хоть какая-то быть должна. Почему они не избрали для акции людную улицу в Варшаве? Не знаю. Благие ли намерения, которыми дорога известно куда вымощена? Или то, что ныне называется «хайп»? Не берусь судить: возможно, и то, и другое. Широк человек, как писал классик.
Это дело часто связывают с делом Pussi Riot. Сходство и впрямь бросается в глаза. Но «пуси» протестовали у себя в стране, не питая иллюзий по поводу мягкости европейских нравов. И при этом их акция в Храме Христа Спасителя, несмотря на абсолютно понятный посыл, вызвала у меня неприязнь. Помню, подумалось о множестве провинциальных женщин, которые месяцами собирают деньги: приехать в Москву ради того, чтобы помолиться в месте, которое считают святым. Даже если мы, более сведущие и образованные, с ними не согласны… Но когда стало известно о приговоре, антипатия к перформансу Pussi была заслонена сюрреалистическим вердиктом. Я ожидала максимум пятнадцати суток за хулиганство или общественных работ в каком-то бедном церковном приходе, или волонтерской работы с инвалидами или стариками. А девушек посадили. И пошло-поехало… Именно с этого дела и началось мракобесие с закрытием спектаклей, свиным рылом на крыльце театра, изгнанием инакомыслящих преподавателей из университетов, уничтожением (или «оптимизацией») лучших университетских кафедр в России, разгромом выставок Сидура и Стерджеса, «делом Серебренникова»…
Похожее ощущение возникло и сейчас. Возникло — несмотря на то, что неприязнь к "Аушвиц-шоу" еще более усилились после серии интервью Никиты Володько. Эти интервью высокомерны, в них сквозит абсолютная уверенность в своей правоте и таланте, а также в том, что не разделяющие восторга перед их перформансом — «папуасы». Однако невозможно не думать и о другом: о том, что хулиганство даже под маской искусства — это хулиганство, и что карать за него тюрьмой на полтора года — это слишком. Исправительные заведения коверкают людей не менее, а, может, и более, чем «исправляют». Будь моя воля, я бы приговорила инициаторов действа к общественным работам — например, в том же Аушвице. К обязательному посещению длительного и хорошего курса лекций о Холокосте и в целом нацистском геноциде. К разбору архивов тех лет. Мне хотелось бы дать им шанс понять. Не испугаться, не отчаяться, не увериться в своей оскорбленной невинности и в высокой ценности своего «творчества», а понять… В том числе и то, что такое правда жизни и правда искусства — и как причудливо они взаимодействуют.
Возможно, я наивна, и они не поняли бы. Но тогда у них был бы хотя бы шанс.
Напоследок об одном перформансе — хотя тогда такого слова и не знали. Когда Франция была оккупирована нацистами, имя великого философа Анри Бергсона было внесено в список «почетных арийцев». Иногда нацисты заигрывали со знаменитостями, а Бергсон был нобелевским лауреатом. Он был уже стар и болен, почти не вставал с постели, однако, узнав об этом, с трудом поднялся. Накинул на пижаму халат — и поддерживаемый слугой пошел по улицам Парижа. Люди знали в лицо своего гения, их поразил его странный наряд, и они последовали за ним. А Бергсон дошел до комиссариата, где вписал свое имя в список евреев. Вскоре он умер. Это был правильный перформанс. Мужественный. Нужный. Потому что жанр перформанса — это соединение искусства и поступка. Не симуляции — поступка. Со всеми возможными вытекающими.
Вспоминается и еще один знаменитый философ — Теодор Адорно, задавший вопрос: «Возможна ли поэзия после Освенцима?». Имелось в виду: может ли человек говорить красивыми словами о своей личной жизни — о природе, о чувствах, о метаниях — после истребления целых народов? Оказалось — может, на то он и человек. Но вот перформанс «после и подле Освенцима» — невозможен. Только молчание. Для крика и протеста следует поискать другие места.
Протестовать против войны необходимо. Вопрос в цели и средствах. В общем-то, самый главный вопрос в жизни — именно о них.