Истории от Юлии Чернявской. Миша, или История о верности себе
Те, кто был знаком с моим героем, вряд ли смогли его забыть, хотя со дня его смерти прошло уже 17 лет. И хотя я изменю его имя, профессию и незначительные детали биографии, эти люди его узнают. Наши воспоминания могут различаться, но я помню Мишу именно таким, и не написать о нем — именно таком — не могу.
В этом проекте автор рассказывает истории из собственной жизни, жизни знакомых и незнакомых людей, об исторических фигурах и тех, кого мы никогда не заметили бы на улице; о значительных событиях и сущих мелочах; о любви и ненависти, жестокости и доброте. Единственное, что объединит эти пестрые фрагменты в причудливое лоскутное одеяло, — понимание: только оно способно сделать мир светлее и терпимее.
С ума сойти, теперь я старше него! А тогда была моложе на 15 лет и очень его боялась. Он был резким, упрямым и тяжело прощал даже мелкие проступки. Мог высмеять — и жестко. Все это убавлялось только когда он общался с теми, кому доверял. Но и с ними спорил горячо, до нетерпимости — при том, что всегда был готов помочь и, в отличие от других «готовых», всегда помогал. Был горд: в пору безденежья, выходя ночью из дружеской компании, никогда не подсаживался в такси, вызванное другими гостями. Шел пешком через весь город. Был верен себе и отважен. Эдакий Дон-Кихот, то и дело сражавшийся с мельницами. Никогда — за себя: по его понятиям сражаться за себя было неблагородно. Всегда — за други своя, за дело свое. Потом я узнала о его неожиданном такте и доброте. Например, о том, как вымыл лестницу подъезда, по которой должна была вернуться из роддома мало знакомая ему женщина, мать-одиночка — уж не говоря об уборке ее квартиры…
Но все это я узнала много позже.
Сперва он был просто именем. У нас был общий друг, заслуживающий отдельного рассказа, и от него я постоянно слышала: «Мишка то, Мишка сё», и эти «то» и «сё» вызывали восхищение. Потом я прочла великолепные Мишины рассказы и романы, не напечатанные до сих пор, — и лишь гораздо позднее увидела самого Мишу. Он был красив, сдержан и казался загадочным. Миша вернулся из Москвы, где прожил много лет.
Несмотря на талант, известным Миша там не стал. Впрочем, он уезжал не из жажды славы, а из-за любви. Любви с первого взгляда, мощной и всепоглощающей (такой, от которой стрелялись литературные герои девятнадцатого столетия). Такой сильной, что Миша, всегда отличавшийся ответственностью, оставил жену и дочь, чем мучился потом всю жизнь. Бросил и ярко начинавшуюся журналистскую карьеру — и уехал. В Москве его ждала девушка, и она была необыкновенной.
Я ее не знала, но, судя по рассказам общих знакомых, там вся семья была необыкновенной: дед был писателем, дружил с Блоком и сгинул в лагерях, отец тоже отсидел свое в молодости, но остался жив и написал несколько блестящих культурологических исследований, мать была одной из лучших учительниц Москвы. Двери их квартиры не закрывались: студенты и друзья отца, обожающие ученики матери… разговоры до утра, стихи, самиздат, высочайший пиетет культуры… Какой была девочка, выросшая в такой среде? Поступая в университет, она знала семнадцать языков. Когда окончила — сорок восемь. Вот и все, что я знаю о ней. Не от него, он о ней молчал. Он вообще не говорил о Москве.
Итак, минский Ромео, московская Джульетта. Страстная взаимная любовь. Но у нее было две страсти — он и наука. А у него осталась одна — она. Журналистов в Москве и без него хватало, а рассказы и роман, самотеком отправленные в толстые журналы, так и сгинули в недрах литотделов: самотек не рассматривали, не рассматривают и не будут рассматривать. Точка.
Он работал то там, то сям, совместительствовал, не брезговал тупыми окололитературными «халтурами», но получал немного. Впрочем, дело было не в деньгах, во всяком случае, не только в них. Джульетта, как сейчас сказали бы с ноткой одобрения, была амбициозна: она выходила замуж за многообещающего писателя — а кого получила взамен? Произнесу слово, которое мучило его больше всего. Неудачника. Джульетта была перфекционисткой — и в лучшем, и в худшем смыслах слова. Неидеальное ее не устраивало. Какое-то время она ждала, когда же прогремит его роман. Роман так и не прогремел. Вероятно, она бы ушла от него — но было поздно: Джульетта ждала ребенка.
То, что ребенок отличается от других и что это отличие — не просто «характер», стало ясно года через три. В те годы слово «аутизм» было не на слуху. Аутичным детям просто ставили диагноз «шизофрения» — и выбрасывали их за борт жизни. Однако Миша нашел двоих человек, которые — в отличие от коллег-психиатров — знали это слово: их рано погибший гениальный сын тоже был аутистом. Они помогали — то советом, то занятиями. Но основная ноша легла на Мишу. Ведь у каждого в этой талантливой семье была устоявшаяся жизнь: отец Джульетты продолжал писать книги и преподавать, мать горела учениками, жена — языками… И менять этот порядок ради сложного, непонятного и явно не способного к знаниям ребенка никто не жаждал. Жаждал ли Миша? Нет, Миша просто любил сына таким, каков он был.
Миша занимался сынишкой — от завязывания шнурков и закручивания крышечки на тюбике с зубной пастой (в семь, что ли, этапов) и до обучения внятной речи вместо потока повторений (эхолалий). Миша читал сыну вслух, учил с ним буквы, песни и стихи. Потом — читать и писать. Но самое необходимое и трудное было — связать маленького Сережу с другими людьми. Ведь аутисты — «инопланетяне», и встроить их в наш несовершенный мир — огромный труд. Когда мальчику исполнилось четыре года, Миша отвел ребенка в садик, а когда семь — в школу. В обычный садик и в обычную школу. Сережино появление, мягко говоря, не вызвало восторга ни у детей, ни у учителей, ни у родителей учеников: как же, среди наших чудо-детишек завелся «псих ненормальный». И упрямый, «жестковыйный» Миша мягко объяснял каждому: мой сын никого не обидит. Первые месяцы в саду и в школе Миша ходил с Сережей на занятия, да и потом был самым примерным из всех отцов: он ставил с детьми маленькие пьески, придумывал для них игры, гонял с ними в мяч, строил скворечники, вникал в их проблемы, которых не замечали «нормальные родители» — и разговаривал с ними: ты — такой, мой сын — другой, люди бывают разные, но ведь от этого жизнь интереснее. Благодаря этому Сережа избежал травли: ну да, он странный, но люди бывают разные. К нему привыкли, как и к его папе.
К счастью, у Сережи оказался синдром Аспергера: это более щадящая разновидность аутизма, без потери интеллекта. И, тем не менее, он по-прежнему оставался белой вороной. Зато у него был лучший в мире папа. За эти годы Мише несколько раз предлагали хорошую работу: в журнале, в издательстве. Он отказывался: а как же Сережа? Он был верен Сереже, но главное — он был верен себе.
А потом работу предложили Джульетте — и не где-нибудь, а в США. К работе прилагался человек, которого она полюбила — тоже ученый, вдовец с детьми. Он не был против мальчика с аутизмом: он был даже «за» — в отличие от дикой ситуации в бывшем СССР, аутизм — не клеймо, а в США работа с особенными детьми налажена лучшим образом. Миша это знал. Он дал Джульетте развод, поцеловал сына, жизнь и счастье которого оберегал тринадцать лет — и вернулся в Минск. С виду красивым и загадочным, внутри — раздавленным оглушительной потерей.
В Минске он довольно быстро нашел работу — и хорошую: стал завкафедрой литературы в одном из частных вузов, росших после перестройки как грибы. Некоторое время был моим прямым начальником — и до чего же с ним бывало нелегко! Помню, как он не допустил меня на госэкзамен: у меня не было степени — и присутствовать в комиссии мне не полагалось. Сказать, что я обиделась — ничего не сказать: ага, значит, год учить их, надрываясь, я имею право; ага, я имею право готовить их к госам, а присутствовать не имею? Не имею права послушать то, что они по моему же предмету отвечать будут… Собрала сумку и пошла к двери.
«Ты куда?» — с искренним удивлением спросил мой непосредственный начальник Миша.
«Куд-куда, — злобно ответила я. — Что мне тут делать, замок целовать?»
«Слушай, — сказал он и улыбнулся (улыбка у него была чудесной, что да, то да). — Я дверь приоткрою, ты из коридора все услышишь».
Я представила себе унизительную картинку, как стою в темном коридоре, прижавши ухо к дверям, и захотелось сказать что-то вроде: «Да подавись своим коридором!». Хотелось, но я не сказала, потому что поняла: на моем месте он и сам точно так же стоял бы в этом коридоре, прижавшись ухом к двери. Он не мог представить, как можно уйти от своих студентов. Оставить их в ответственный момент. Предать. И я поплелась к аудитории.
Минут через двадцать после начала экзамена Миша вышел оттуда, принес стул и молча поставил около полуоткрытой двери. Я просидела на нем два дня.
Словом, с моим непосредственным начальником бывало нелегко. Но ему можно было простить все: он любил студентов. Не секрет: часто в вузах главное — «учебно-воспитательный процесс». Но Миша был верен себе. Он считал, что главное — не процесс, а человек. Именно на этой почве мы и подружились по-настоящему.
Я стала забегать к нему, он ко мне. Мы стали разговаривать. Придумывать новые курсы. Спорить до крика: он был артистичен и иногда в разговоре пародировал меня так похоже, что я начинала хохотать. Миша был редкостью в наше время: человеком Просвещения — энциклопедистом. Когда его что-то интересовало — намертво вгрызался в тему, а интересовали его самые неожиданные вещи: как выдували стекло муранские мастера; как происходит кремация (находясь в больнице, он познакомился с директором крематория и как-то упросил его в тихий час смотаться из больницы, чтобы понаблюдать этот жуткий процесс с комментариями директора); из чего и как шили одежду в Афинах эпохи Перикла; что происходит с человеком в приступе эпилепсии… Все это я потом нашла в его так и не напечатанных книгах.
Личного до поры до времени в разговорах мы не касались. Потом, нескоро, дошло и до личного.
Он рассказывал, что дочь его не простила. Позвонила: «Папа, я уезжаю». «Куда?» — спросил он. «Я тебе не скажу». — «Пожалуйста, скажи», — «Зачем тебе? Я не хочу тебя видеть».
— И тогда я ответил: «Я все понимаю и не буду тебе докучать. У меня над кроватью карта. Там есть городок в Калифорнии — я отметил его флажком. Просыпаясь, я сразу же смотрю туда и думаю: там мой Сережа. Теперь я воткну в карту другой флажок и буду думать: там моя Алена».
Дочь бросила трубку.
Он рассказывал, что сын учится на программиста, звонит редко: не любит говорить по телефону.
Он рассказывал, как сбежала кошка. Миша искал ее две недели, обшарил все подвалы в районе, а когда нашел и позвал, она отвернулась и не пошла к нему. Помню, тогда он спросил: «Может, я что-то делал не так?». Голос его был растерянным. Что я могла ему ответить?
У него были верные друзья, знавшие его еще с юности; были компании, которые он любил; были женщины; у него были студенты, плавно перекочевавшие в разряд друзей, но в тот миг я подумала: это самый одинокий человек, которого я знаю.
На его пятидесятилетие двое молодых приятелей притащили девушку. Предположим, Катю. У Кати была классическая литая фигура, смеющиеся глаза, большой веселый рот — и она прекрасно пела. К философии, живописи, театру и литературе — то есть к тому, чем дышал Миша, она была равнодушна. Ей было в два раза меньше, чем ему. Я видела, как эти двое смотрели друг на друга через стол: сперва бегло взглядывали, потом взгляды все удлинялись и удлинялись — и к концу вечера мне казалось, что за столом только два человека. Все остальные — обстоятельства места и времени.
Спустя несколько недель мы с Мишей шли с работы и вместе заскочили в магазин. Купив продукты, я подошла к нему: «Ты скоро?». «Погоди, — ответил он сосредоточенно, как будто вникал в процесс литья муранского стекла, — ты видишь «Brolio»? Катя любит только «Brolio»… В его голосе слышались восторг и гордость.
«Как жизнь?» — спрашивала я, забегая к нему.
«Вот моя жизнь», — отвечал он, показывая на Катю.
Мезальянс, шуршали иные знакомые. И еще: ей от него только прописка нужна.
К тому времени на работе начались интриги, подковерная возня — и участвовать в ней Миша не хотел: был верен себе. С твердой спиной вошел в кабинет декана, положил заявление «по собственному желанию» и вышел, не оборачиваясь.
Профессия вновь предала, но дома ждала Катя, его жизнь.
Счастья им оставалось года на полтора.
Миша умер быстро. Как говорят: сгорел. И все это время легкая девочка Катя была с ним сутками. Мы нашли сиделку, чтоб она подменяла Катю хотя бы на несколько часов, но та не выдержала и одной ночи: ей надо было находиться при нем неотлучно.
«Вот они охают, — непривычно зло говорила мне Катя. — Мол, бедная-несчастная, за что тебе такая судьба? Только поженились — и на тебе, такое горе! А я счастлива, понимаешь? Вот он съел сегодня кусочек шоколадки — и я счастлива! Он рядом, он со мной».
Когда Миша уже не мог говорить, он молча целовал ей руки.
Хоронили осенью. Людей пришло множество — в том числе тех, что не общались с ним годами, как бывает на похоронах. Катя неприметно шла сзади — и лишь постоянные друзья знали, кто эта юная женщина. Она не плакала. Подошла к гробу последней, улыбнулась ему, лежащему, взглянула на серое небо и отошла, помахав гробу рукой. Семнадцать лет это в памяти.
Спустя несколько дней американский программист Сережа написал ей теплое письмо — о том, что он любит и помнит своего папу.
Сейчас, вспоминая о Мише, которого ныне многие сочли бы неудачником (книги не напечатаны, лучшие годы ухлопаны на заботу о ребенке, карьера не задалась), я думаю: какая правильная, какая хорошая, какая истинная была у него жизнь. Думаю о Сереже, у которого был лучший в мире папа. И еще думаю о Кате: он рядом, он с тобой. Навсегда.