Истории от Юлии Чернявской. Наташа и "прынцы"
В годы, когда Союз уже дышал на ладан, но никто об этом еще не знал, Наташа была учительницей — обожаемой детьми, уважаемой их родителями и за все это вкупе нелюбимой директором школы. Она осмеливалась ходить на занятия в брюках, с распущенными волосами, а на переменках играть с пятиклашками в скакалки или «пуляться» снежками.
В этом проекте автор рассказывает истории из собственной жизни, жизни знакомых и незнакомых людей, об исторических фигурах и тех, кого мы никогда не заметили бы на улице; о значительных событиях и сущих мелочах; о любви и ненависти, жестокости и доброте. Единственное, что объединит эти пестрые фрагменты в причудливое лоскутное одеяло — понимание: только оно способно сделать мир светлее и терпимее.
В нашей компании Наташа была любимицей. И было за что. Наташа была добрая и веселая. Она писала стихи. Тогда казалось — и хорошие. На наши «складухи» она приносила затейливые блюда собственного изготовления. Сама шила и вязала наряды — себе и нам. Бесплатно, разумеется, только за нитки брала и ткань.
Наташа была вечной конфиденткой всех подруг и просто знакомых, и если подвыпивший мужичонка входил в автобус — сразу было ясно: пристанет, как клещ, именно к Наташе и за время поездки поведает все перипетии своей жизни. А она будет слушать, кивать и время от времени что-то заинтересованно спрашивать.
Она была душой компании — но тихой, неприметной душой.
Словом, Наташа была очень хороший человек. Но окружающим этого было мало. Куда важнее было то, что в свои двадцать шесть Наташа была не замужем.
В те годы замуж надо было выходить на третьем, максимум на четвертом курсе института. Двадцатишестилетняя считалась «старородящей», и наташина мама уже начала сетовать: «Хочешь быть бабушкой своему ребенку?». А еще мама любила восклицать: «Тебе ж уже тридцать лет!», хотя до тридцати Наташе недоставало четырех годков.
Теперь бы мы назвали ее красавицей. Но в те годы девушка под метр восемьдесят красивой считаться не могла: в счет не шли ни голубые глаза, ни высокая грудь, ни грива естественно пшеничных волос. Но главным было даже не это. Хотя Наташа была веселой девушкой (доказательство — снежки и скакалки), где-то в глубинах глубин она была серьезной девушкой. Мужчины чувствовали нюхом: с ней нельзя просто так — и те, что поумнее, шарахались. Тех, кто поглупее, она раскусывала вмиг.
Она говорила: «Ну, неужели ты не видишь, какой он суетный?» или «Неужели ты не замечаешь его масляных глазок?». Или: «Он же элементарно туп». Я не видела и не замечала. Я как правильная девушка вышла замуж на третьем курсе за хорошего парня, несуетного и без масляных глазок. Умудренная своим житейским опытом (вскоре полетевшем в тартарары), я молча считала: Наташка, как говорит ее мама, «прынца ждет».
И Наташа дождалась. Позвонила как-то летом: «Слушай я… мы тут недалеко. Можно я… мы зайдем?». Я судорожно начала мыть пол и запекать бутерброды с сыром. На звонок рванулась, будто это не наташина — моя судьба стояла там за дверью.
Сперва я увидела только Наташу. Затем заметила: из-за ее плеча выглядывает небольшенький человек. У него была интеллигентно выбритая борода и аккуратное, но заметное пузико. Казалось, что его голову (красивую, с крупными античными чертами) насадили на это тельце по ошибке — тогда, когда головы прикручивают к телам.
«Это Евгений», — сказала Наташа. Все было ясно. Прынц.
Евгений говорил много и интересно, но его речи я запомнила по касательной. Я смотрела на Наташу и понимала, что никогда не видела женщины красивее, чем она. И еще с упорством, достойным лучшего применения, смотрела на его ботинки максимум 38-го размера около наташиных «сорокаразмерных» ног.
Евгений был московский поэт. К тридцати пяти у него за плечами был литературный институт и членство в Союзе писателей. Правда, жить ему было негде, мыкался то по квартирам, то по знакомым, зато хоть «не в нашем болотце», говорил Евгений — родом будучи как раз из этого, нашего «болотца». Он был дважды женат, отношения с бывшими женами у него чудесные, ведь они матери его детей — Саши и Насти, чудо-мальчик играет на флейте, чудо-девочка рисует, я скоро вас познакомлю …
Наташа кивала, как китайский болванчик. Если б я ее не знала, то решила бы, что она клиническая дура. Евгений читал свои стихи. Там были смелые рифмы: «небрит — едрит», «ямбы — к чертям бы». Все вместе, включая самые печальные, казались немножко игрушечными, каламбурными.
Впрочем, это было неважно, важно, что он хвалил наташины.
— Вы подумайте! — радовался он. — Мой школьный друг говорит: а давай сходим к подружке жены, она тоже стихи пишет. Думаю: вот ужас … ну вы же знаете этих подружек жены, которые пишут стихи…
Я сжалась.
— И приводит меня… к богине. Ты не думай, малыш, — говорил он, задирая голову, чтоб взглянуть в наташины глаза, — я из тебя поэта сделаю! Ты у меня на весь Союз сверкать будешь… у меня кой-какие возможности, связи … Слушай, у тебя деньги на такси есть? А то я как-то…
Он гулко похлопал себя по груди — в смысле отсутствия бумажника. Деньги на такси у Наташи нашлись, хотя обычно она ездила общественным транспортом.
— Слушай, — спросила я мужа озабоченно, — тебе не кажется, что у него… это… масляные глазки? Что он… это… какой-то суетный?
Через неделю Наташа постучалась в двенадцатом часу ночи. Она рыдала. Он уехал, уехал в свою Москву, обещал вернуться через месяц, но месяц — это же непереносимо! Захлебываясь валерьянкой, она поведала душераздирающую сцену прощания на вокзале, когда он — тоже со слезами на глазах — кричал ей из тамбура плацкарты:
Но все, что к нам притронется слегка,
нас единит, — вот так удар смычка
сплетает голоса двух струн в один.
Какому инструменту мы даны?
Какой скрипач в нас видит две струны?
— Что за фигня? — спросил, появившись в дверях кухни, заспанный муж.
— Это не фигня, это Рильке! — хором возмутились мы с Наташей.
Пристыженный муж убрел назад, а Наташа продолжала монолог: наших детей будут звать Владлен и Иветта, потому что так звали его родителей, те жены не захотели, а я назову, вот увидишь… И да! У нас все было. И он так умилился, поняв, что до него… ну, ты же знаешь… так растроган, что написал об этом стихи, я сейчас их прочту… нет, я лучше другие прочту, они тоже мне…
Еще есть время — миг один для песни,
Так что ж ты плачешь, девочка моя?
Еще не время нам предаться бездне,
Застынь на тонкой кромке бытия…
— Если твою печаль можно отлить в такие строки, значит, она не напрасна, — вдохновенно говорила Наташа, — миг один для песни…
— Пестни, — цинично поправила я.
— Почему?
— Потому что «бездне».
— А ну тебя, — обиделась Наташа.
— А это что за фигня, тоже Рильке? — весело закричал из комнаты муж.
Спустя месяц он не приехал. («У него выступление в Воронеже», — вздохнула Наташа). Спустя два тоже («У него с деньгами худо», — сказала Наташа). И спустя три тоже («Он болеет. Знаешь, у него все время ангины, что за родители такие — не вырвали ребенку гланды». Владлен и Иветта, вспомнила я).
Однако писал он исправно: получив письмо, Наташа читала его мне и спрашивала: «Как ты думаешь, он меня любит?», хотя ответ был прописан в самом начале: «Люблю, люблю, люблю, дружок сердечный» — так начиналось письмо, а продолжалось жалобами: у него прихватило зуб (горло, сердце, ногу, желудок, кишечник); руководитель его секции в доме литератора, сущий козел, разнес на клочки подборку его стихов; редактор журнала, сущий козел, не взял подборку его стихов; он был вынужден переехать в дом под снос — там не топят и нет горячей воды; сын Саша требует велосипед; дочь Настя требует гэдээровскую куклу; жены требуют денег… На финал приберегалось стихотворение, украшенное наташиными инициалами — и вновь: «люблю, люблю, люблю!».
Однако со временем я начала понимать Наташину озабоченность. В письмах не было Наташи. Нежное обращение было, и стихи были, но не было ни воспоминаний, ни ожидания встречи, ни ответов на вопросы. Казалось, он пишет какому-то неведомому «дружку сердечному», а не женщине из плоти и крови, метр восемьдесят роста, пшеничные волосы, голубые глаза.
Наташа поехала в Москву на осенние каникулы. Вернулась счастливой и встревоженной. Счастливой, оттого что он был рад, в первый же день познакомил ее с друзьями-поэтами, они съездили на дачу к руководителю секции Михалу Михалычу (тот оказался не таким уж козлом, похвалил очередную подборку стихов Евгения). На даче было хорошо: портреты предков вперемешку с сухими травами по стенам, горячий чай с чабрецом, за окном — бочка с зеленоватой водой, куда по-ноябрьски печально пикировали последние листья, и «представляешь, они заставили меня прочесть своё, я прочитала, им очень понравилось… Правда, Женя начал просить напечатать мои стихи в «Дружбе народов», даже требовать, что ли… и стало так неловко! Но он же хотел хорошего, да? Сказал: «Ну что ты смутилась? Будет у нас семья поэтов, разве плохо? А без связей в нашем мире никак». Но на лице ее застыла тревога, прежде Наташе не свойственная.
Она тревожилась за него.
«Там такой ужас с жилищными условиями, — горячо говорила Наташа, жившая с мамой в хрущобе-однушке. — Нет, он, конечно, встал на очередь, но это же сколько она будет тянуться-то… А сейчас на этой Третьей Тверской-Ямской, там у него огромная квартира, вода еле-еле, зато свет пока есть. И телефон еще не отключили… Но не топят, а ты же знаешь, какие у него гланды. Постель грязная, я спрашиваю: на что сменить? А он смеется: „Смена белья с одной кровати на другую“. Повел в другую комнату, так там постель еще хуже, ее прежде, чем стирать, подметать пришлось, веником!».
У Наташи оставалось три дня. В первый она пошла в хозяйственный магазин, купила ведро, дуст, порошок, хозяйственное мыло, крахмал и швабру. Отодрала древнюю ванну жгучей кислотой, вручную постирала и прокипятила постель, его белье и рубашки, выдраила полы, засыпала щели в полу дустом, а потом, упав на тахту слушала стихи, тихие жалобы и громкие стоны наслаждения… На второй день она перегладила ворох белья и постирала следующую порцию, вычистила шкафы и всюду разложила «антимоль». Финал вечера был тем же. В последний день перегладила все, что оставалось, притащила гигантские сумки с продуктами и наготовила еды на неделю. И уехала.
«А так хотелось в музей Пушкина, в театр, — вздохнула Наташа. — Но не было уже ни времени, ни сил, да и деньги я уже потратила. Представляешь, у него совсем нет денег. Даже мне на цветы. Кстати, можешь одолжить десятку?».
Евгений обещал приехать через месяц, но вновь не приехал, и, благо вторая четверть короткая, Наташа помчалась в Москву на Новый год. В подарок она везла калорифер, рубашку и два собственноручно связанных свитера. Отметили с его друзьями и с новеньким номером «Дружбы народов», где стихи Наташи и Евгения были напечатаны рядом в подборке молодых талантов. «Это мой тебе подарок», — сказал он, и Наташа была счастлива. Потом сходили на Красную площадь, послушали куранты, прошли по заснеженным переулочкам: до Лужкова и Церетели оставалось еще десять лет, и переулки были прелестны. Ни в театры, ни в музеи не попали: за два месяца квартира вновь превратилась в свинарник, и Наташа подоткнув платье, драила полы… «Он написал об этом стихи! — ликующе сообщила Наташа. — как Афродита моет полы, когда ее никто не видит».
Третья четверть была длинной, так что в следующий приезд не было времени ни на друзей, ни на переулочки: только на хозяйственные нужды. Музеи и театры остались за кадром. Наташа кропотливо обеспечивала быт Евгения.
— Слушай, — спросила как-то я. — А что он делает, пока ты разгребаешь эти поэтические конюшни?
— Работает, — глядя на меня чистым до прозрачности взглядом, ответила Наташа. А мне-то казалось, Евгений никогда и не думал работать.
— Пишет, читает. Иногда даже мне вслух. Переводит. Киргизских поэтов, узбекских. По подстрочнику. Но это так, для денег, А для души — Тома Хьюза. Хочет, чтоб я тоже выучила языки. Говорит: без языков человек неполноценный. Знаешь, я читаю Сильвию Плат. Со словарем. Он хочет, чтоб я ее переводила. Говорит: «Я из тебя сделаю переводчика!». Трудно, конечно, у меня ж полторы ставки. Но я все равно читаю! Ночью, со словарем.
Куда деваются деньги, заработанные киргизско-узбекской вахтой, ее, похоже, не занимало. Наташа готовилась к отпуску: они вместе собрались к морю. Наташа стала шить и вязать на заказ и сильно урезала свой рацион. «Вот и хорошо, Женик говорит, мне бы сбросить килограммов пять, а то я на девушку с веслом похожа». Чтобы совместить полезное с еще более полезным она начала голодать по Брэггу. На третий день потеряла сознание в ванной. Упала, ударилась головой о бортик, попала в больницу, а, выписавшись, продолжила целительное голодание.
— Ты что, с дуба съехала?
— Я обещала ему пять, а похудела только на три с половиной. И потом, это же полезно. Выходят все шлаки.
К июню она похудела на семь и стала выглядеть на столько же лет старше. Лицо ее отливало голубизной, а шелушащиеся губы пеплом. В скакалки с детьми она больше не играла, не было сил. На последней в году переменке пятиклашки, кинувшиеся обнимать любимую учительницу перед долгой летней разлукой, обрушили ее наземь. Наташу спас физик — молодой, кудрявый, веселый. Он давно «подбивал к ней баки», но Наташа проходила не просто мимо, а будто бы сквозь него, как призрак. Физик быстро раскидал малышню, помог встать, пощупал наташин пульс и, взяв за руку (у Наташи не было сил сопротивляться) отвел в кафетерий «На ростанях». Купил ей ведерного кофе и два пирожных «буше». Наташа покорно откусывала шоколадную шляпку, осторожно облизывала крем и молча плакала. Три дня назад «Женик» написал, что поездка отменяется: у них литературное турне по Армении и Грузии, как раз на два отпускных месяца.
«Ты же не обижена, мой ангел-котик? — с искренним беспокойством писал он. — В сентябре я приеду, подадим заявление, а потом обвенчаемся. Правда, прежде надо покреститься, но у меня есть знакомый батюшка, он и покрестит, и повенчает…»
Все лето Наташа переводила Сильвию Плат и отбивалась от физика, который то и дело появлялся у ее дверей с коробками конфет, батонами копченой колбасы и даже с неведомым ни слуху, ни вкусу сыром «пармезан»: все пытался ее накормить. Еще он приглашал ее в музеи, на гастрольные спектакли и даже в поход. Мне физик нравился, Наташе — нет. Раз в неделю она получала письмо, написанное кудрявым почерком Евгения, и только в этот день и жила. Потом начинались метания. Куда делась здравая Наташа? Теперь это был уже не человек, а живая кардиограмма: вверх — вниз, в огонь — под лед.
— Вот он пишет: купались голыми. Там же и девушки с ними. Как ты думаешь, они вместе купались или отдельно?
— Вот из стихотворения: светят изумрудные глаза… Но у меня ж голубые! Или это он для размера… Как ты думаешь?
Я думала плохо. И о стихах, и о Евгении, и об изумрудных глазах. Но молчала.
Начался учебный год — и Наташа вновь приступила к работе. Евгений тоже. Две его подборки появились в журналах «Нева» и «Урал». Там было много о летних впечатлениях — армянский цикл, грузинский цикл. «Изумрудные глаза» вошли. Он написал Наташе: «Это же просто фигура речи, любимая», она успокоилась. И тут же встревожилась. Теперь у Евгения болела нога, врачи сказали: артроз. Разумеется, ни о каком приезде в сентябре не могло быть и речи, и на ноябрьские каникулы Наташа сама рванула в Москву.
К тому времени артроз унялся, но у Евгения болели уши. К врачу он не ходил — только жаловался, и Наташа прикладывала к любимым ушам приносящие облегчение пузырьки с теплой водой. Переводы Плат он забраковал.
— Я и не думала, что он так разозлится. Говорит: «Это я Матвееву показать не могу: тут ни чувства, ни понимания… Ты можешь взять в толк, что такое депрессия… Когда суешь голову в духовку с газом? Не можешь — не переводи! Я думал: ты в состоянии проникнуться чужим страданием… Бедный, сидит с бутылочками на ушах, а переживает за Сильвию Плат. И знаешь, я настояла: он пойдет к офтальмологу!
Наташа держала его за руку, зная: он не только о Плат, он и о ней заботится, о ее культурном развитии и литературной карьере. Ей-то на карьеру было плевать: она любила своих шестиклашек. Но Евгения любила больше. Он возмущался: «Ты недостаточно амбициозна». А потом, пристроив голову ей на колени, говорил: «Люблю лежать между девичьх ног… Как Гамлет. Слушай, свет мой, а пожрать у нас есть?» Пожрать было: Наташа наготовила впрок. Засыпая в отглаженной постели Евгений читал ей стихи и обижался, что она засыпает.
— Ты ему угождаешь, — возмущалась я. — Как белая рабыня!
— Разве человек не должен делать для любимого все? — спрашивала Наташа. — Он меня любит. Как умеет. Нельзя требовать от человека, чтоб он перепрыгивал через себя. Любовь должна быть в радость. Да, знаешь, он так обрадовался, что я похудела!
Со временем я заметила, что Наташа перестала есть. Вовсе. Так, водичка, пол-яблока без кожуры. Сперва я думала, что так она готовится к новой встрече, к совместному празднованию нового года, а потом поняла: ей просто не хочется. Слова «анорексия» тогда в пользовании не было, но пятьдесят килограммов для ее роста было явно мало. А ей все казалось, что она недостаточно худа для грядущей свадьбы. Вот, на каникулах поедет в Москву, окрестится у его знакомого батюшки — и в ЗАГС.
Но что-то случилось. Как будто произошел если не перелом, то ушиб любви. Евгений писал все реже, и Наташа превратилась в тень с горящими глазами. Каждый день она набирала его номер, чтоб удостовериться, что его болезни отступили, что никто не обидел его, обругав новые стихи, и что он ее любит, ну как без этого?
Евгений исправно докладывался: творческий простой, нога болит опять, живот пучит, в глазах рези, он записался к офтальмологу, хороший врач, назначила ему процедуры, а Наташу любит и счастлив слышать ее голос — чарующий глас сирены. Я чувствую себя Одиссеем…
— Ты должна быть гордой, — говорила я, отчаявшись, — ты же всегда была гордой!
— Гордыня — враг любви, — отвечала Наташа.
В конце месяца Наташа заплатила за телефон сорок рублей — четверть зарплаты. «Теперь с деньгами проще, я стала мало есть. Мне бы еще килограммов пять скинуть…»
На новый год Евгений уехал в санаторий. «Прости, любимая, но путевки были только на это время. А мне надо вылечиться перед свадьбой. Мы поженимся в апреле, в пору, когда над деревьями проступает легкая дымка. Правда же, прекрасный месяц? Я подарю тебе венок сонетов. Я уже начал писать».
Новый год Наташа отмечала с нами. Давно не видевшие ее друзья не сразу ее узнавали. Только ленивый не подошел ко мне с вопросом: здорова ли она? «Здорова, — отвечала я, про себя добавляя, «дура несчастная».
— Знаешь, — сказала Наташа, помогая мне в кухне. — Я ухожу из школы. Уже заявление написала.
— Почему?
— Директриса говорит: я не справляюсь. Да, ты скажешь, это потому что она меня терпеть не может, но тут она права. Я не справляюсь. Сил нет. Тетрадки, школа, даже дети — все за какой-то будто дымкой. И как раз из декрета словесница выходит. Вот как все удачно складывается: я как раз к свадьбе подготовлюсь. Платье себе сошью, ему — костюм. Ну, и всякое такое.
Она улыбалась куда-то вдаль, не замечая, что слезы сползают по ее резким скулам и стекают в праздничное декольте. Они высохли к бою курантов, мы сдвинули бокалы, кто-то заорал: «Хватит жрать! Даешь танцы!», в общем, началась молодая новогодняя вакханалия, и я заметила, как мимо меня в танце проплывает Наташа с одним из гостей.
Гостя притащил кто-то из друзей. Тогда праздничную еду готовили с запасом, чтоб хватило и на случайных людей, которые в последний момент оказывались неприглашенными на другие торжества, и их «захватывал с собой» любой сердобольный. Этого человека я толком не разглядела, выдала тарелку, положила «оливье», и думать о нем забыла: гостей на новый год тогда приходило много и суеты хватало.
Шанса, что он заменит «прынца» не было. Он был куда ниже Наташи, как, впрочем, и большинство присутствующих мужчин, толст, одышлив и, похоже, немедленно принялся изливать в наташино доброе плечо накопившиеся за жизнь травмы. Но они танцевали, и я была рада, что для Наташки нашелся хоть такой захудалый кавелер: выглядела она не ахти. Помню, пела Глория Гейнор.
Внезапно раздался звонкий хохот. Наташа остановилась, согнувшись от смеха. Чмокнула юношу в макушку.
— Спасибо, — сказала. — Если б вы только знали, как мне помогли.
Оторопевший молодой человек раскрыл рот.
— Чем?
— Неважно.
«І will survive», — надрывалась Глория.
Наташа пробиралась к выходу из комнату, и вот — уже в прихожей напяливает ботики, накидывает пальто.
— Ты куда?
— Домой.
— Так транспорт…
— Ничего, я пешком, тут недалеко.
Было — далеко. Мой муж стоял за спиной с целофановым пакетиком наготове: «Возьми хоть кусок торта».
— Торта? — встряхнула волосами Наташа. — А знаешь что? Возьму.
И цок-цок-цок каблучками по лестнице.
Я нашла молодого человека все там же, посреди комнаты. Он походил на ослика Иа из мультфильма. Потянула за руку, он поддался, пошел в пустую кухню: ни стола, ни табуреток, все там, где пир на весь мир.
— За что она вас благодарила? — спросила я в лоб.
— Я, правда, не знаю… Она какая-то… Красивая, но странная. И очень худая… Она не болеет? Мы просто болтали о том, о сем. Нашли нескольких общих знакомых. Я ей про двоюродного брата рассказал, она его знает. Он поэт… Самый настоящий. Из Союза писателей. В Москве живет. Наша семья им так гордится! Только с женами ему не повезло… Первая из простых. Ей только деньги давай на дом, на хозяйство, а какие у поэта деньги? А вторая, наоборот, фря, и тоже всё деньги — на наряды, сумочки… Ваша подруга так слушала. Она потрясающе слушает, знаете?
— Да уж …
— Я говорю, а теперь Женик наш в третий раз надумал жениться. Вот дурья башка! Опять в те же сани. Третьи алименты… А она: ну, может, все же в другие сани? Может, третья поймет? Оценит? Ха! Оценит! Можно подумать! Глазная врачиха — что ей поэзия?
Части мозаики, будто намагниченные, стремительно понеслись друг к другу и со щелчком соединились в картинку. Я слабо помню оставшееся празднество. Только, как требовала, чтоб муж бежал искать Наташу, а то она, того и гляди, бросится в Свислочь, а муж парировал, что Свислочь замерзла. А утром раздался звонок в дверь…
В то время, когда толстый юноша рассказывал мне о жениковых планах, Наташа шла домой, глядя, как около микрорайонных облезлых елок отплясывают те, чья душа требовала простора, который не могли обеспечить квартиры.
Ее поздравляли незнакомцы, она отвечала им, время от времени сгибаясь от хохота. У меня истерика, что ли, думала Наташа. Но это не было похоже на истерику, это было похоже на свободу. Потом почему-то страшно захотелось есть. Наташа села на обледенелую скамейку, открыла пакетик с тортом. Откуда ни возьмись, около ее колен засуетился тощий, облезлый, как елка, пес.
— На, — сказала Наташа, разломив медовик надвое. Пес справился с куском куда быстрее ее, и умильно смотрел на Наташу. Она подставила ему пальцы, перепачканные кремом, и пес деликатно их облизал. Наташа встала, пес вскочил и потрюхал за ней. «Эй, ты куда?» — спросила Наташа. «За тобой, мой ангел, моя богиня» — отвечал пес, как водится у собак, без слов, но внятно. «Ладно, — сказала Наташа, — пошли».
Утром он величаво входил в мои двери. Наташа, улыбаясь, стояла за ним.
— Это кто? — оторопела я.
— Это Прынц. Прынц, знакомься…
После каникул Наташа вернулась в школу, и шестиклашки на радостях забросали ее снежками, поставив здоровенный фингал под глазом.
Когда много лет спустя Наташа, выиграв грин-карту, уезжала в Америку, она убила уйму времени, чтоб выправить документы на старенького Прынца. По-моему, больше, чем на мужа-физика, двоих детей и старенькую маму, которой казалось, что и в подготовке к отъезду Наташа делает все не так. «Тебе же пятьдесят лет, — возмущалась мама, — а ты до сих пор не знаешь, что к чему!» Хотя Наташе было всего сорок два.
Сейчас Наташе много больше. Она по-прежнему красива, хоть и полновата. Наташа преподает в частной школе для русскоязычных детей, для души переводит Сильвию Плат и воспитывает внука. Иногда мы говорим по скайпу
Женик тоже осел в Америке. Он сбрил бороду, и лицо его стало мелким — то ли усохло от времени, то ли борода придавала ему значительности. Чем занимается он — мне неведомо. Знаю только, что как-то он ей написал в Фэйсбуке: «Здравствуй, милая Наташа! Увидел твою страничку и, как говорится, все былое… Хотя, если если не вглядываться, я бы тебя и не узнал».
Она ответила: «Вы не ошиблись? Я, как ни вглядываюсь, до сих пор вас не узнала».
Да, забыла сказать. У Наташи сейчас три собаки. И среди них Прынц IV.