Жизнь и судьба Николая Кожемякина
НИКОЛАЙ Петрович Кожемякин ушел на фронт в сорок третьем. До восемнадцати лет — призывного возраста — ему не хватало нескольких месяцев, но очень уж стремился он не отстать от товарищей. Деревню Рудня Викторианская Буда-Кошелевского района на Гомельщине только-только освободили от оккупантов. До этого Кожемякин вместе с земляками успел испытать многое — издевательства фашистов, холод лесной землянки, голод. Жители деревни вернулись из леса, в котором прожили в землянках долгие восемь месяцев, опасаясь выходить из-под защиты зеленого друга. А вернулись — и снова… в землянки. В деревне ни одного дома целого — только пепелища да одинокие печные трубы, как пушечные дула, устремленные в небо. Копали землянки всем селом, помогая тем, у кого сил было недостаточно. Да и у кого они были, те силы — фронт ушел дальше на запад, а вслед за ним — и мужчины. Молодых парней призывного возраста тоже взяли в армию, и в деревне стало тихо, безлюдно. Николай Кожемякин стал обивать пороги военкомата.
— Мать нарадоваться не могла: ушли на фронт отец и старший брат, хоть один мужчина в семье остался, — вспоминает ветеран. — Но мне так хотелось не отстать от старших. Тем более что и ростом я вышел. Ну что там те несколько недостающих месяцев! Капитану из военкомата, приехавшему в деревню составлять списки призывников, я, наверное, приглянулся. Не стал он спорить с моими доводами, согласился, на удивление, легко. На возражения матери сказал: «Пусть идет. Мы его в военную школу на учебу определим, а там и война кончится. Не переживайте, победа уже не за горами».
Не знали, видимо, ни бравый военкоматовский капитан, ни мать Николая, ни сам новобранец Кожемякин, что судьба уготовила ему иной путь. Во главе пулеметного взвода он пройдет через Беларусь и Европу, будет трижды ранен, окажется на Дальнем Востоке и первым принесет в родную деревню долгожданную весть о Победе.
— Все начиналось так, как и говорил капитан из военкомата. Сначала я попал в Подмосковье. Но учиться там пришлось недолго. Вместе с другими новобранцами меня определили в пулеметный взвод. Я, конечно, очень старался, хотелось побыстрее попасть на фронт. Поэтому вскоре поражал мишени не хуже своего инструктора. На этом обучение и закончилось. В феврале 1944-го из нас, курсантов, сформировали пулеметный взвод, и получил я назначение на 1-й Белорусский фронт.
…В доме ветерана прохладно и тихо — так тихо, что слышно, как тикают ходики на столе. А сам Николай Петрович подняться с дивана и дойти до серванта за документами и наградными книжками уже не может — тяжело. Незлобиво сетует мне:
— Где же это половинка моя запропастилась? Я теперь без нее как без рук, без ушей и без глаз. А ведь еще недавно и сам все мог.
Немного помолчав, откинувшись на подушки, продолжает рассказ — не любит Николай Петрович тишину. Тогда ему кажется, что один он на свете, и нет больше ни поддержки, ни помощи, и за спиной — никого. И предательская пуля вот-вот разорвет эту спрессованную тишину.
Первый раз он был ранен во время операции «Багратион».
— Мой пулеметный взвод выдерживал по 5—6 вражеских атак в день — фашисты не сдавались без боя, — вспоминает ветеран. — Мы, освобождая Минск, брали столицу в кольцо с юга. Ребята, хоть большинство из нас и были необстрелянными новобранцами, сражались храбро — ведь гитлеровцы, огрызаясь и сопротивляясь, отступали по всему фронту, и с каждым боем они освобождали хоть несколько метров родной белорусской земли. Фашисты сопротивлялись яростно и упорно, мы то поднимались в атаку, то снова залегали в окопах, отражая натиск врага. Как только сплошной гул стрельбы затихал, недоверчиво пересматривались: не любили мы эту обманчивую фронтовую тишину, нам она казалась предвестницей чего-то нехорошего.
24 ИЮНЯ 1944 года день выдался шумным. Они вели бои южнее Минска. Кожемякин не отходил от своего пулемета больше десяти часов кряду, все нажимая и нажимая на гашетку. Он уже оглох от звона постоянной стрельбы и грохота орудий. И вдруг правое бедро обожгло острой болью. В глазах сразу потемнело, но солдат подстегнул себя: слабак. И не отошел от пулемета. Товарищи наскоро перевязали рану, и Кожемякин снова отражал атаки, пока не потерял сознание.
— Очнулся я уже в полевом медсанбате, и молоденький хирург, улыбаясь, успокоил: «Повезло тебе, парень, осколок только по касательной задел мягкие ткани, еще свою часть догонишь». Так и случилось. Неделю отлежался в медсанбате, а потом догнал свою часть. — Николай Петрович снова делает попытки встать, чтобы показать мне документы о ранении, а может быть, проверить самого себя — не забыл ли чего, не перепутал ли даты. Я же, слушая его, поражаюсь: несмотря на возраст и нездоровье, он сохранил еще живость ума и отличную память.
Говорю ему об этом, а он горестно улыбается:
— Есть, сынок, в жизни такое, что не забудешь никогда, как бы ни хотел. Для меня таким вот незабываемым стала война. Бывало, хотелось забыть весь этот страх и ужас, особенно когда приходилось хоронить товарищей. Ан нет, не получается, глаза прикрою, и снова переживаю все снова. И так всю жизнь.
Он снова прикрывает глаза, тяжело откидывается на подушки, а по щеке катится скупая слеза. Мне становится неловко, и я стараюсь продолжить разговор, увести ветерана из мира тяжелых воспоминаний в сегодняшнюю действительность. Но не тут-то было: он уже целиком во власти прошлого. И вспоминает, как шагал фронтовыми дорогами во главе своего пулеметного взвода. Командиром взвода его назначили там же, вскоре после ранения.
Война катилась на запад, и они, солдаты-новобранцы, подстегиваемые эйфорией близкой победы, дразнили немцев из окопов. Хоть и видели смерть близких, но по молодости верили, что его-то, его обойдет стороной, облетит неуправляемая пуля, что вернется он домой живым и целехоньким. У молодых ребят, только недавно нюхнувших пороха, на гимнастерках появились первые награды. Правда, не у всех. Они прорывались вперед так стремительно, что наградные листы, а тем более ордена и медали не успевали за воинами. Успевали только услышать перед строем известие о представлении к награде и снова уходили в бой, не зная, навстречу новой славе или шальной пуле, которая оборвет жизнь.
— Второй раз меня ранило в августе того же года. Мы тогда только-только перешли на территорию Польши. Не помню уже название того небольшого городка, который приходилось занимать с боем. Фашисты сражались за каждый дом, стреляла каждая руина. Пригнувшись за разрушенной стеной и нажимая на гашетку пулемета, я почувствовал нестерпимую, жгучую боль в руке. Пуля задела ее на излете. Простыми плоскогубцами саперы вытащили пулю, санитары наскоро перевязали, и снова в бой. Хорошо, что рука была левая, не мешала стрелять, а вот перетаскивать пулемет было трудно и больно. Только молодой я был, потому и раны, наверное, заживали быстро. А в октябре 44-го снаряд разорвался рядом со мной. Было это уже на Висле. Фашисты тогда поставили против нас мощный заслон. Стянули в один кулак всю артиллерию, и она прижимала атакующих к земле. Порой даже голову поднять было страшно. Огонь был плотный, продолжительный. Я уже успел сродниться со своим пулеметом и поверил в удачу. И вдруг снаряд, который просвистел совсем рядом, наверное, моим был. Помню, почувствовал, как в лицо что-то ударило — и потерял сознание. Санитар-казах никак не мог сделать перевязку: только наложит бинты в одном месте, как кровь начинает фонтанировать в другом. А атакующие уходили дальше, а до медсанбата — с десяток километров в тыл.
Но туда, в тыл, уходила за снарядами фронтовая полуторка, и санитар остановил ее.
Николая Кожемякина, раненого, истекающего кровью, без сознания, полуживого, доставил в медсанбат все тот же санитар.
— В палатке фронтового медсанбата меня стали оперировать. Помню до сих пор эту палатку — тесную, узенькую, даже ноги наружу торчали. Фронтовой хирург долго возился, пытаясь достать из тела осколки.
А солдат то приходил в себя, то снова терял сознание от боли. В его теле врач насчитал сорок осколков. Справиться смог не со всеми — ведь многие засели далеко, а извлекать их приходилось без наркоза.
— Боюсь коллег оставить без работы, пусть и они в госпитале над тобой поколдуют, — шутил уставший от напряжения врач, отправляя его в госпиталь. Наверное, он просто подбадривал солдата, потому что знал: работы над его израненным телом хватит еще не одному хирургу.
КОГДА же Кожемякин пришел в себя в госпитале, спросил у медсестрички о самом дорогом, что сохранял на всех фронтовых дорогах: о фотографиях родных — мамы, отца, брата. Хранились у него в вещевом мешке орден Славы и наградная книжка — свидетельство личной доблести при освобождении Минска.
Медсестра только пожала плечами: ничего не привезли. Наверное, отправляя его в медсанбат, бойцы торопились скорее помочь ему, и остались на передовой личные вещи — фотографии, письма из дома, наградные документы. Чтобы утешить солдата, молоденькая медсестричка протянула ему искореженный осколок: хирург вынул его во время операции из левого легкого.
Сказала, улыбаясь сквозь набежавшие на глаза слезы:
— Держи. Пусть с него начнется твой новый личный архив. Будут в нем еще и награды, и письма от мамы, и фотографии любимых девушек. И не одна. Ты вон у нас парень видный, девушкам нравишься.
Но пока в его новом тайнике прибавлялись только осколки, которые врачи вытаскивали из тела.
Через неделю Николая перевезли в госпиталь в Белостоке. И там хирурги продолжали доставать из тела осколки. И удивлялись: откуда их столько?
А потом неспешный санитарный поезд увозил его в далекий тыл — на станцию Халбон в Приморье.
— Но тогда я уже знал: буду жить. Правда, ходить не мог, даже на костылях. Ведь обе ноги были изранены, перебиты осколками, пяточная кость вообще раздроблена. Санитарный поезд уезжал в обратную сторону от фронта, часто останавливался, подолгу стоял на станциях. На каждой остановке раненых в вагонах становилось все меньше — выносили умерших, размещали в госпиталях остальных. До Халбонского госпиталя нас доехало немного — в основном те, у кого были ранены ноги. Скорей всего, нас рассчитывали после лечения в госпитале послать на восточный фронт, для борьбы с милитаристской Японией.
В ДАЛЬНЕВОСТОЧНОМ госпитале Николаю Кожемякину пришлось лечиться полгода. Особое беспокойство доставляла раздробленная пяточная кость — нога никак не хотела срастаться, болела долго.
Поэтому выписка из госпиталя все откладывалась. Но дождался-таки он своего часа, предстал перед медицинской комиссией. Его осматривали долго, придирчиво, и, наконец, вынесли вердикт: отвоевался солдат, езжай домой.
— С какой радостью собирался я в далекую дорогу! Правда, в госпитале меня предупредили: эшелоны на запад перегружены, отправка намечена через неделю.
И билет ему выписан на эшелон, который отправлялся только через семь дней. Но уже туманила голову первыми намеками на тепло так не похожая на белорусскую дальневосточная весна. Так устал он от долгого путешествия по госпиталям, от запаха бинтов. Томила неизвестность — за все полгода ни одного письма из дома. Как там они, живы ли?
И, не дожидаясь отправки, солдат рванул на вокзал. Утешал себя: я везучий, уеду.
Но втиснуться в переполненную теплушку оказалось делом нелегким. А ждать больше недели ему не хотелось. Толкаясь в толпе на вокзале, заприметил бойкого паренька, попросившего у него закурить.
— Куда эшелон идет? — спросил у него Кожемякин.
— Да на Москву, — ответил тот. — А тебе куда надо?
— Да мне туда и надо. Только вот билет на другое число выдан.
— Не бойся, земляк, поможем.
Бойкий солдатик, вызвавшийся помочь, тоже оказался белорусом. Он и предложил свой план: оказавшись в вагоне, через окно протянул Кожемякину свой билет.
И в тот же день Николай уехал в Москву. Добраться оттуда в Беларусь тоже оказалось делом нелегким — ведь ехал-то он без билета.
Николай ВОЛЫНЕЦ, «БН»
Фото автора
(Продолжение следует.)