Чтобы помнить, не нужно вспоминать. Всё и так стоит перед глазами. Всё и так навеки отпечатано на уже старческих ладонях: морщины не берут эти шрамы, рубцы неподвластны времени. И, умывая лицо, каждый день ему будто снова 7 лет. Мама вылезает за колючую проволоку гетто просить бывших соседей-белорусов укрыть у себя сына. И никогда не приходит назад...
За тех, кто не живёт
Потом он и сам полез под проволоку, по которой шёл ток, — за едой. Ожог, тоска, пустой желудок, животный страх, запахи полицайских сапог и лай их собак — всё до сих пор явно, как сегодняшний день: профессор Сребник, член Нью-Йоркской академии наук, у себя дома на юге Москвы готовится к субботней лекции в Финансовом университете, где 85-летнего учёного ждут студенты, которые поколениями учатся по его учебникам... Как будто память смерти питает жизнь. Которую надо жить долго и счастливо. За тех, кто не живёт... Минское гетто для евреев было очерчено колючей линией на карте города два с половиной года. Гетто отняло у Бориса Сребника маму, деда, всех родственников, друга Майка. Даже день рождения свой он там оставил: не осталось в живых никого, кто был бы свидетелем довоенной жизни мальчика Бори. Кто мог бы сказать, сколько ему было лет, как точно звали его отца... Свой день рождения он указал в паспортном столе, куда после войны и детдома явился получать документ «на наружный вид», просто взяв первую попавшуюся дату. Хотя, может быть, стоило взять 21 октября 1943 г. — день последнего погрома, после которого в тесном сплетении нескольких минских улиц вокруг старого еврейского кладбища не осталось ничего живого.
«Мамочка, пойдём!»
Хотя... Таких дней за эти два с половиной года у него было полно. Вот снежный ноябрь 1941-го. Тесная очередь от заката до рассвета: загнанных в узкий двор хлебзавода людей теснят к машинам, грузят, везут — живыми они не доезжают. Это душегубки, передвижные освенцимы, мобильные газовые камеры. «Мамочка, пойдём, ну пойдём же! Я хочу покататься!» — Боря тянет маму вперёд. Мама, достояв очередь почти до конца, тянет его раз за разом назад, в хвост, под ударами прикладов.
Мог умереть и от голода. Еды в гетто нет: в горстке улиц (Колхозная, Коллекторная, Шорная, Обувная, Хлебная, Мебельный переулок...) люди набиты по несколько семей в одну комнату. Днём взрослых выгоняют под конвоем на работы за проволоку. Чтобы не умереть с голоду, ходят к проволоке менять вещи на продукты, рискуя жизнью за каждую краюху хлеба. Золотые часы идут в обмен на три луковицы, за бостоновый костюм дают ведро картошки. Картофельные очистки — мальчишеский пир. «Пока лебеда молодая, она вполне съедобна. С одним мальчиком, Майком, после того как мама погибла, мы начали вылезать за проволоку сами. Попрошайничали, копались в мусорных баках, подворовывали на рынке, собирали бычки — в 8 лет я начал курить. Однажды в объедках мы нашли одну мороженую картофелину. Целую! Её вкус и сейчас у меня на языке... А на память о маме у меня нет даже фотографии. Но я и так вижу её лицо».
В одну из вылазок хватанул проволоку, по которой шло электричество: «прилип» к ней, притянуло вторую руку, которой пытался оторвать от колючки первую, потерял сознание... Очнулся — над головой стоит полицай с «кусачками». «Среди них тоже бывали нормальные люди». Еврейское счастье. Много раз мог погибнуть в погромах. Улица Сухая — у самого еврейского кладбища. В дом набиты люди битком, спят на полу. В подполе — «малина», схрон, убежище. В одну из самых страшных акций, в марте 1942 г., дед Бори спрятал в подпол людей, придвинул сверху кровать, а сам залез в шкаф. Убийцы нашли дом пустым, но, когда скрип их сапог уже почти стих на пороге, старик — астма! — закашлялся в пыльном шкафу... «Через минуту мы услышали два щелчка во дворе... Дедушка нас спас». Самая большая, «общественная», «малина» была под самим кладбищем: сделали подкоп под сараем, сверху насыпали махорки — чтобы собаки не учуяли. Однажды прятались — и начал плакать чей-то младенец. Младенцу не объяснишь, что плакать в «малине» — значит убить всех остальных. Ребёнка придушили.
«Мы, дети, часто бегали прятаться от облав на кладбище, держались за старыми памятниками... Выглядывали из-за них и видели, как роют братские могилы — и как дышит, шевелится земля. Видели, как зимой вели по дороге к кладбищу на расстрел военнопленных: одна лошадь пала, голодные люди разорвали её руками и съели, прямо под пулями немцев...»
«Я живой или мёртвый?»
«Однажды вблизи товарной станции меня заметил немецкий солдат и с пистолетом погнался за мной. Спастись можно было, только перемахнув через забор, но в нём 3 метра. Одна доска была короче других — и я удрал в эту дырку. Когда позже вернулся на это место, не смог даже втиснуться в неё...»
Он мог бы выбрать днём своего рождения и тот октябрьский день, когда пошёл в город один: у Майка окончательно оторвались подошвы на ботинках. Вечером 9-летний Боря вернулся в гетто. Гетто больше не было. «Всех жидов порешили», — сказали стоявшие у оцепления жители города. Не было больше Майка — как и ещё 100 000 человек, в конвейерном порядке уничтоженных за эти 2,5 года на перекрестье нескольких улиц Минска. И только в «малине» под еврейским кладбищем ещё оставались полтора десятка человек — они просидят там почти год, до прихода Красной Армии.
Все эти дни стали его вторыми — а затем, третьими, четвёртыми — днями рождения. Как и тот, когда ещё один уцелевший парнишка, Еська (ему было 12 лет), повёл прочь из оккупированного Минска еврейских детей («Нас было девять мальчиков и одна девочка, Майя, Еськина сестра») в лес, к партизанам. На третьи сутки их остановил полицайский патруль: «Развернули нас лицом к кустам и передёрнули затворы. Никто из нас не заплакал. Только было так горько: неужели всё напрасно?!» — «Ладно, пацаны, у нас есть селёдка, а у вас хлеба часом не найдётся?» — переодетые партизаны оставили шутки, помогли перебраться в расположение отряда. До конца войны Боря пробыл в 5-м отряде 2-й Минской партизанской бригады. Перед приходом Красной Армии фашисты чистили леса от людей. «Мы ушли на болота. Прятались в трясине несколько дней, стояли, раскинув руки, чтобы не засосало, пили воду из луж. Потом попали под такой огонь, что я лежал и щипал себя за кожу: не мог понять, живой я или мёртвый... Из всех детей, выведенных из гетто, с болот не вернулся только Еська».
Борис Сребник мог выбрать любой из этих дней для записи в паспорте в качестве своего дня рождения. Но он выбрал ничего не значащее 29 декабря — день, в который просто никто не умер.
После войны попал в детский дом, пошёл в 1-й класс. В 3-м классе начал работать. Помощником киномеханика, слесарем, токарем. Окончил Белорусский институт народного хозяйства, поступил в аспирантуру МГУ. Защитил диссертацию. Женился. Стал профессором Финансового университета при Правительстве РФ. Преподавал в качестве приглашённого профессора в университетах США и Израиля. «Что ж, это всё жизнь...» — задумчиво в мириадный раз рассматривает Борис Сребник свои ладони. У него мягкая улыбка, мягкое сердце и много сил. Потому что во всём есть для него смысл. В каждой минуте жизни — тот смысл, которого не было ни в одном из тех дней, что не стали днём его смерти.
В Москве живут 10 бывших узников Минского гетто. В Белоруссии — 56. Четверть века назад, в октябре, на тризне по никогда не увидевшим мира Сребник встретил седую женщину. Это была Майя. «Как жаль, что твой брат погиб...» Женщина крикнула в толпу: «Еська, тут Боря из 5-го партизанского!» Все эти годы Борис Сребник и Иосиф Левин часто звонят друг другу, линия Москва — Стэнфорд. «Привет! Как жизнь, спаситель мой?»
Жизнь продолжается.